[I]продолжение
Я врач, точнее ветеринар. В детстве постоянно лечил животных, то голубя подбитого домой принесу, то собаке зуб выдеру, чтоб не мучалась. Был однажды случай, как помог родить кошке. Пузо её разбухло, покраснело. С трудом на свет появился один котёнок, а вот у других не очень-то это получалось. Кто знает, чем закончились эти роды, если бы я не нашёл в себе сил взять карманный ножик-бабочку и сделать кесарево бедному животному. Так появилось ещё двое котят. Кошка выжила. Но уже через неделю, видимо от недостатка витаминов, погибла. Всё равно бы умерла, но своим поступком я помог её детям, которые тоже уже выросли и обзавелись кошачьими семьями.
Навыки лечения зверей помогли и сейчас, точнее помогли они Яну. Аптечка, к счастью, нашлась, и почти весь бинт ушёл на перевязку. Пули я тоже вытащил, с трудом, но Зайцев держался молодцом. Даже конь стонет при таких процедурах, но русский солдат сильнее будет всякой ретивой лошади. А люди, на самом-то деле, они те же животные. Между прочим, мы и принадлежим к классу животных, просто мозг у нас имеет больше извилин, и потребностей у человека больше. Фашисты, это точно животные - звери дикие, да и только - шакалы.
- Ну, как ты, Ян?
- Зачем спрашивать? Также всё. Но, ты не переживай, чего глаза-то, какие испуганные? Не надо просто было в ту нору соваться, сейчас бы целыми все были, а тут ни документов, ни отряда нашего.
- Да, прав ты. Но ничего уже не поделаешь, ты главное не переживай, а то ещё больнее будет.
- Больнее не будет, поверь. Вот этим фрицам будет когда-нибудь ещё хуже, чем мне. Дойдём мы до Берлина, нервишки им потреплем.
- Дойдём. Как же иначе.
- Только скажи мне, скоро ли это случится. Уже сорок третий идёт, а ещё неизвестно ничего, может вообще никогда эта война и не кончится.
- Сорок четвёртый.
- Чего?
- Сорок четвёртый говорю, начался недавно, уже как месяц идёт, ты разве не помнишь?
- Что же я, совсем, что ли больной, конечно, помню, просто боль мозг настигает, соображать туго.
- Понимаю.
- Ты? Да не глупи. Рано ещё тебе понимать. Сколь годков то тебе сейчас?
- Двадцать один исполнилось.
- Сопляк, малой ещё, недоносок, можно сказать. Нет, ошибаюсь: недоноски – это, те кого не доучили, не воспитали; может слегка глуповатые, со странностями.
- Ничего я не малой, возраст мой уже серьёзный.
- Сурьёзный. Если серьёзно, то слушай меня, сынок. Я слышал разговор немцев, так вот они деревню тут по близости искали, рядом где-то, недалеко. Иди туда, только с пути не сбейся. Мне почему-то кажется, что на запад идти надо, по-моему, как-то в сорок первом я тут уже бывал, и есть близко деревенька. Дойди до туда, спасись. Меня же оставь, я всё равно не выживу, медицина ещё лекарств нужных не придумала, чувствую у меня гангрен с опухолью огромной. Меня не дотащишь, хотя я мелкий, кости тяжёлые. Мороки со мной много. А ты молодой ещё, беги, на немцев только не нарвись. Спасайся. Я знаю, ещё совсем немного и уйду я, к своим, туда, наверх.
Зайцев тяжело вздохнул и закрыл глаза, из которых через пару секунд появились струйки жидкости, никак не оставляющие без конца всхлипывающий нос.
- Да, ты что не оставлю я тебя, и не думай. Как же я потом жить-то буду, не зная, что с тобой случится. И выживешь ты, я уверен. Так всегда говорят, когда болеют очень. Но ты будешь жить, вот увидишь.
- Слушай, кот учёный, не учи учёного, отупеешь. Это приказ. А иначе за неисполнение субординации, ты…
«Ну, уж нет, здесь я вас не брошу. Хватит мне того раза, когда я убежал, а вы тут остались. Может, и умерли тогда только от холода; а в деревне нас накормят, вас вылечат, тем более я путь знаю. Должен я исправить ошибку свою, эх, дураком я тогда был, ну, точно сопляк, настоящий недоносок…»
- За неисполнение приказа, ты лишишься…
- Цыц, то есть, замолчите, товарищ сержант. Не надо. Уж извините меня за мою грубость, но иначе вас не заставишь.
Я нашарил в аптечке успокоительное и вколол дозу Яну Леонидычу, отчего тот, отчаянно матерясь и изворачиваясь, минут через десять погрузился в царство Орфея.
Взвалив на себя семидесятипятикилограммовую тушу, я побрёл по засыпанной снегом тропинке, бесконечно вьющейся и то и дело пропадавшей от многочисленных белоснежных сугробов. Всё виделось и помнилось мне, как и шестьдесят лет назад, только тогда я спасался один; бежал, как трус, оставив погибать ещё совсем живого человека, который должен был жить и радоваться скорой и такой долгожданной победе.
День второй.
Невыносимая духота, заполнившая здание военного суда, полностью уничтожила моё желание оставаться сидеть в жёстком и неуютном кресле подсудимого. От постоянного дёргания и смены положения позвоночник «истощился» и начал сильно жечь, будто неистово движущаяся от волнения кровь с силой припекала его. В желудке постоянно щекотало и журчало, как от голода. Но есть практически не хотелось. Всё лишь оттого, что уже как сорок минут не выходил из своего заветного кабинета судья – мужчина, лет пятидесяти, высокий, крепкий, немного толстоватый, отличавшийся между тем ещё и высоким басом дядька. Радовало то, что почти всё заседание он находился в безмолвие и молчал, как ищущий кормёшку карась; иначе было бы ещё страшнее и взволнованнее.
Хотя зачем мне волноваться. Я всё уже знаю наперёд. Второй день моей новой жизни начался уже в 1946 году, когда меня и ещё нескольких разведчиков, дошедших вплоть то Рейхстага и вынудивших с неимоверной сложностью две карты с военной тактикой и ещё несколько фотографий, осудили, как предателей. Пятьдесят восьмая статья… кто бы мог подумать, что придётся мне столкнуться с этим позором. Ведь невиновны мы, так, спрашивается, зачем я тут. Думают, что дезертир, перешёл на сторону немцев и теперь возвратился обратно, на матушку нашу, Россию. Да, мне и подумать об этом страшно. Что бы ни было не мог я этого совершить, не так я устроен, не таким родили меня покойные родители, не так воспитали и выучили, чтобы свою Родину можно было предать. Может, и найдутся среди русского народа такие сволочи, но, только не я…
На этом повесть обрывается